Главная Вверх Ссылки Пишите  

index.gif (7496 bytes)

К  вопросу о кавказской войне

 

Арсен Титов

Поезд на Красноводск проходил поздно вечером. И меня это немного расстроило, потому что лишало возможности смотреть на пустыню. Вообще-то у меня впереди был еще целый день пути, но я уже привык к мысли, что сяду в поезд и сразу же уставлюсь в окно.

Я бы мог, как обычно, полететь самолетом. Но в последний момент изменил решение и оказался в Самарканде, наивно предполагая провести там пару деньков, а потом неспешно проехаться через всю пустыню и Каспий - в Грузию.

Весь расчет сразу же развалился, и вместо намеченного срока прожил я в Самарканде неделю. Опомнился от его витиеватой и терпкой красоты только в тот миг, когда меня по каким-то неотложным надобностям выселили из гостиницы. Волей-неволей отправился я на вокзал.

"Буду смотреть пустыню", - говорил себе в утешение и представлял величественную и умиротворенную громаду пространства с маревом, миражами и небом, выгнутым подобно куполам самаркандских мечетей.

Но поезд прибывал только поздно вечером, и я еще день бродил по кладбищу около древних усыпальниц, наблюдая, как мальчишки запускают бумажных змеев.

В вагоне сел на нижнюю полку в первом купе.

Ночью, конечно, входили и выходили, хлопали дверями. Из дверей дуло, и грохот колес был столь сильным, что порою мне начинало казаться, будто я лежу на рельсах. Когда удавалось на миг-другой забыться, снилась всякая ерунда. Я встряхивался, ругал себя за легкомыслие и представлял, как было бы хорошо, если бы я полетел самолетом.

Лишь забрезжило, я встал с постели и усе остановок вошли несколько туркменов - молодых и модно одетых - и они показались серыми.

Но скудные тона этого утра были приятными, глубокими. Все видимое было как бы написано темперой - есть у художников такие краски, которыми можно добиться множества оттенков серого и серебристого.

Пустыня, должно быть, имела свойство притягивать к себе, и я смотрел на нее жадно, стараясь не упустить ни одной самой мелкой подробности, пытался заглянуть за близкий горизонт, чтобы убедиться, нет ли там чего иного, привычного. Вдруг да только вдоль дороги для пассажиров намели эти барханы, навтыкали реденькие, клочковатые кусты саксаула, вырезали из фанеры и расставили верблюдов, воспроизведя иллюстрацию из учебника географии. А чуть в стороне вдруг да не все так, уж обычно: и лес, и речка с первой, подстывшей за ночь наледью, и хмурые поля.

Но ни в лес, ни в речку, ни в поля, ни в города, ни в села не верилось, будто они вовсе не существовали, а был всегда только вот этот маленький, величиною с местную лепешку, и скупо, хотя и в благородной гамме написанный пейзаж.

Не отрываясь от окна, я пил чай, принесенный увидевшим, что я не сплю, проводником, вспоминал путешественников Вамбери и Муравьева, проходивших здесь с караванами во времена ханов и эмиров, когда такие экспедиции для европейцев были гибельным делом.

Потом взошло солнце. Вместе с ним поднялся и сосед мой по купе, пожилой мужчина с наградными планками на пиджаке. Он пожелал мне доброго утра и тоже уставился в окно. Наверно, и ему было интересно увидеть пустыню, над которой в этот час уже было как бы опрокинуто что-то оранжево-прозрачное - так она лучилась и переливалась. Горизонт, еще совсем недавно висевший сценическим задником, растаял, и блистающая громада песков казаллась плывущей по лазурному морю.

Я поулыбался своему недавнему неверию и своим попыткам раскрыть подвох с декорацией и подумал, что все-таки притягивать может только нечто большое и подлинное.

Приблизилась какая-то станция, поезд остановился, и в вагон повалил народ. К нам в купе вошли двое: солдат, русский парень в зимней форме, то есть в шинели и шапке, и кавказец с портфелем и плащем чрез руку. В нем я сразу определил чеченца.

Солдат, расстегнувшись, сел рядом с пожилым моим спутником, а чеченец, забросив на полку надо мной портфель и плащ, с ногами забрался ко мне на постель и продолжил с солдатом прерванный посадкой разговор.

Скоро мне из их слов стало понятно, что чеченец потерял большую сумму денег, а солдат ему случайный знакомый и встретились они только сегодня утром. До этого чеченец работал на строительстве какого-то канала, получил зарплату за несколько месяцев около трех тысяч рублей, с кем-то выпил на дорожку - и пробудился уже утром в канаве, когда его подобрал этот солдат. Очнувшись, бедняга полез в портфель и карманы - увы, конечно, плакали его денежки.

Рассказывая, чеченец цокал языком, мотал головой, но был сдержан. Даже показалось, что он преувеличивает свою потерю - так не вязалась она с его почти спокойным видом. Но я представил себя на его месте и согласился, что внешне я тоже переживал бы не более него, хотя внутри у меня было бы не приведи боже.

Или действительно с отчаяния, или же несколько рисуясь, а вернее всего с похмелья, чеченец предложил всем выпить и, вынув пятерку, одну тех, что как-то затерялись у него по карманам, положил ее на столик.

- Нельзя, - сказал солдат.

- Можно, - уверенно ответил чеченец.

- Я пить не собирался и никак на это не отреагировал. Пожилой спутник помотал головой, но сделал это нерешительно, пробубнив, что ему-де запретили врачи. Чеченец понял это по-своему: отнекивается из вежливости, но если настоять -согласится. На меня он даже не взглянул - мол, само собой разумеется. Получалось, что все были готовы, дело стало за тем, кто побежит на станции в буфет. Пожилой спутник имел преимущества по старшинству, солдат отпадал по причине формы, А из оставшихся - нас с чеченцем я был младшим. Стало быть, бежать надо мне. Чеченец двинул пятерку в мою сторону.

- Спасибо, я не пью, - ответил я ему, не меняя позы.

И этот отказ, как отказ пожилого спутника, чеченец не принял. Дескать, бывают такие люди, которые сразу ничего не делают, обязательно их надо просить. Но, видимо, тут же у него мелькнула мысль, что не каждый пьет на свои.

Чтобы сразу прекратить все колебания и в какой-то мере продемонстрировать, почему именно я должен бежать, чеченец произнес значительно:

- Я угощаю! - мол, плачу я, а хотя бы сбегать за вином будь любезен ты.

Я вновь отказал. Он несколько более нетерпеливо, чем прежде подпихнул пятерку ко мне. И в этот момент я увидел, что на правой руке у него нет указательного пальца. Собственно, мне не было до этого никакого дела. Я уже понял, что чеченец не отстанет, и жест. Я уже понял, что чеченец не отстанет, и одновременно почувствовал, что еще миг - и я вспылю. Видимо, я покраснел, потому что лицу моему стало жарко. Отодвинул деньги к чеченцу и отказался еще раз, теперь уже с долей раздражительности в голосе. Солдат, как мне показалось, не понимал моего упрямства и осуждающе молчал. Пожилой спутник тоже безмолвствовал, отвернувшись к окну. Он, видимо, не считал нужным обращать внимания на всю эту суету.

Чеченец не ожидал от меня еще одного отказа и весь встрепенулся. Быстрым движением правой беспалой руки он схватил деньги и с пришлепом положил их передо мной:

_ Давай, парень, беги!

Я вспыхнул и демонстративно отвернулся. Чеченец, резко качнувшись, сунул мне пятерку в карман. Я - тоже резко - выдернул ее и бросил ему на колени. Он тут же вприщур смерил меня взглядом. Она, эта пятерка, теперь была ненавистна нам обоим. Мне - потому что ввязывала меня в скандал, ему - потому что не давала возможности отстать от меня. Не будь ее, чеченец мог бы просто сказать: "Ну и черт с тобой". А при ней, несколько раз перешедшей из рук в руки, ему стало казаться, что авторитет его, им высоко чтимый, в моих глазах не значит ничего. Он глядел на меня в упор и темнел лицом. Был он невысок, но крепок, лицом очень красив. Жилистые руки его сжимались в небольшие, но узловатые кулаки. Чувствовалось, что они часто бывали в деле. И этакое дело, кажется, сейчас назревало.

Мне почти не приходилось в жизни своей драться. Я вырос хотя и в гуще всех ребячьих дел, порою даже во главе их, но все же в стороне от потасовок. Более того, при мне как раз все почему-то разрешалось полюбовно. Дрался я всего несколько раз, и то со взрослыми людьми. Однажды, например, разнимал двух сцепившихся пьяных мужиков - у одного был рядом насмерть перепуганный этой дракой маленький мальчонка. В другой раз избил парня, сказавшего нехорошо про мою сестру. Сестра была старшей, уже женихалась, но стерпеть оскорбление я не мог. Естественно, опыта было мало, и сейчас мне не приходилось рассчитывать на победу. Я лишь смерил расстояние до чеченца и решился: как только он замахнется, я кинусь на него сам.

Не знаю, что его сдержало, но только он вдруг выдавил из себя:

- Такие люди всегда мне мешают жить. Таких убивать надо, - то ли достойно отступал, то ли умышленно делал так, чтобы я ударил первым. В подобных обстоятельствах превосходство всегда на стороне того, кто остается более спокойным.

У меня потемнело в глазах. Сейчас прояснится, и я брошусь на него. Только увижу его лицо.

- Перестань, Султан, - вмешался наконец солдат, - Не хочет человек пить.

Но чеченец, наверно, не слышал его. Он продолжал цедить:

- Да за такого десять лет сидеть неохота, - и вдруг, почуяв, что я еще себя сдерживаю, ловким коротким движением нырнул в мою постель, лег на спину - и голова его оказалась у меня на коленях. Он даже попытался закинуть ногу на ногу, чтобы выглядеть этаким правоверным, вкушающим в раю зефиры на бедрах гурии. Задыхаясь от оскорбления и ненависти, я столкнул его с колен. Он вскочил. Секунду жег Меня взглядом. Я отвечал ему тем же.

- Пойдем! - из самого горла выдохнул он.

Я поднялся. Вскочил и солдат. Он сначала попытался удержать чеченца, потом стал уговаривать меня. Но оба мы не слушая его шагнули в коридор.

В тамбуре стояли несколько пограничников и курили. Чеченец, видимо, сообразил, что беседа один на один не состоится, и успокоился. А может, он остыл еще тогда, когда шел сюда. Он с каким-то тоскливым выражением с минуту смотрел за окно, потом зыркнул на меня и ушел. Я остался. Врывающийся ветерок приятно холодил лицо.

Когда я вернулся в купе, чеченец сидел на моей постели в прежней позе. Все молчали. Я протиснулся на свое место.

- Есть же такие люди, - снова завел чеченец.

- Что ты хочешь? Негромко, но с предельным напряжением в голосе заговорил я. - Ты пришел сюда, и я пустил тебя к себе. Что ты еще хочешь?

Я, конечно, не мог не пустить его, так как полка надо мной была свободной. Но я специально нажал голосом, этим как бы показывая свое преимущественное положение. Ведь я уже еду в этом купе ночь и против чеченца считаюсь здесь старожилом.

- Если ты не знаешь до сих пор... - не обращая внимания на мои намеки, перебил он, - если ты не знаешь до сих пор, что компанию надо уважать, то...

- Я еду сам собой! - перебил его и я. - Ты едешь сам собой. Ты захотел пить. Ты и иди за вином. Ты меня спросил, буду ли я пить? За что мне тебя уважать? - все это я выговорил, как обойму выстрелил, слово за словом, патрон за патроном. И, видимо, на него подействовало. Он смолк.

- Правильно, Султан, ты же не спросил его, - вступил в разговор и солдат.

- Я три тысячи потерял! У меня горе! Я пить хочу! - твердо сказал чеченец солдату. - Может он помочь в горе?

Положение мое вдруг пошатнулось. В горе я обязан помочь. Это бесспорно. Но ведь все было как-то не так.

Солдат не нашелся с ответом, видно, как и я, растерялся. Пауза была не в мою пользу. Но уже чувствовалось, что напряжение падает, что сам уже потерял настроение пить и все, что он сейчас говорил, - это нужно было ему только для того, чтобы с достоинством выйти из положения.

- Побереги деньги, - сказал солдат.

- Как побереги! Я угощаю! У нас такой закон! - загорячился вновь чеченец. - Едем все вместе, значит, должна быть дружба!

Теперь я лихорадочно соображал, как мне выбраться из ситуации. Ведь если дальше так пойдет, то я скоро буду виноват во всех бедах и горестях мира. Мне уже было стыдно своего гнева. В принципе-то он прав, чеченец. Только не тем методом надо было действовать. Он, вероятней всего, привык повелевать или делает вид, что привык. С такими всегда тяжело.

-Дружба дружбой, Султан, - возразил солдат, - но мне вот пить нельзя: в форме я. Да и выходить уже скоро.

- Вот почему я не люблю армию! - вдруг переменился чеченец. - Свободы там нет. Я свободу люблю!

- А где ты служил? - спросил солдат.

- Я не служил, - горделиво ответил чеченец. - Я себе палец из ружья отстрелил, чтобы не служить.

Пожилой спутник невольно оторвался от окна.

- За это же судят! - поразился солдат.

- Судят. И я сидел четыре года.

- А в армии надо было служить два, ну в твои годы три!

- Хоть сколько!

Если он думал произвести впечатление, цели он достиг. Молча - а что тут скажешь! - уставились мы на него. "Что сейчас думает про него пожилой?" - только и мелькнуло у меня в голове.

Дав полюбоваться собою, чеченец вдруг спросил у пожилого, куда он едет, переменой темы как бы отметая ссору в сторону.

- В Ставрапольский край, - снова становясь безразличным к нам, ответил тот.

- В гости? - не отставал чеченец.

- Нет, я там живу, - и пожилой назвал станицу.

- А я в Орджоникидзе живу! - объявил чеченец и повернулся ко мне. - Куда тебе надо парень?

Мне не хотелось отвечать, но молчание мое могли счесть за гонор, потому я, помедлив, ответил.

- В Грузию? - переспросил чеченец. - К друзьям?

Я кивнул.

-Кто друзья, русские?

"Черт бы тебя побрал", - подумал я с неприязнью, но вслух сказал, что друзья грузины.

В глазах у него блеснул интерес, а за ним какое-то новое чувство, пока еще мне непонятное.

- Откуда их знаешь?

- Знаю, - уклонился я, а потом добавил, вспомнив его отношение к армии. - Служили вместе.

- И по-грузински знаешь?

- Знаю.

Он еще более удивился и решил испытать. Сказал непристойность и спросил, как это переводится.

- А ты более неприличного ничего не вспомнил? - парировал я.

- Ва! - повеселел чеченец. - Знаешь чужой язык? Это хорошо. Значит, целый чужой народ твои друзья. Значит, ты неплохой человек.

Я покраснем и криво усмехнулся. А он протянул свою беспалую руку:

- Давай знакомиться. Я - Султан.

Я нехотя назвался. Заодно назвал себя солдат и пожилой спутник. Тут же разговор пошел о том, о сем, о границе, которая рядом, о потерянных деньгах, о службе - словом, обычные дорожные разговоры. Про оторванный палец чеченца и про его нежелание идти в армию никто больше не вспоминал. И мне показалось, никто в это не поверил. Посчитали, что хорохорится и набивает себе цену.

За всем этим не заметили, как время скатилось за полдень. Приехали к какому-то полустанку. Солдату надо было выходить. Он запоясался, надел шапку, попрощался со всеми за руку. Чеченец ему сунул в ладонь трешку - мол, бери, солдат, выпьешь, как-нибудь. Солдат не отказался, поблагодарил и вышел.

На боковые сиденья уселись моложавые туркменки, все в цветастых шалях и шелках. Они громко переговаривались между собой, хохотали, показывая сплошные золотые коронки. Чеченец встрял к ним в разговор. Они бойко перешли на русский. Он шутливо привязывался к ним, навязывался в женихи. Они так же шутливо отвергали его: де у них мужья получше и им не надо такого бедного и заморенного. Болтовня длилась довольно долго, и чеченец совсем помягчел, развеселился, несколько раз заговаривал со мной, с пожилым спутником, о вине не вспоминал.

Я все сидел у окна. Было почему-то пасмурно. Пустыня померкла, стала как-то похожа на прибрежные песчаные косы наших больших рек, в такую вот ненастную пору холодные и как бы дрожащие от внутреннего озноба.

К вечеру прибыли в Ашхабад. Добрая половина вагона, оказывается ехала до него. Все вышли. Сговорились прогуляться и мы с чеченцем, но в толчее потеряли друг друга.

Когда я вернулся в вагон, пожилой спутник переносил свои вещи вглубь его. Увидев меня, он пояснил, что перебирается подальше от дверей, так как дует и ночью опять будет грохотать. Затем пригласил меня последовать его примеру. Мол, и от абрека этого подальше будешь, ишь привязался, дезертир поганый!

После его слов я, уже начавший было сворачивать постель, остановился. А вдруг чеченцу придет в голову, будто я сбежал из-за страха перед ним? Но колебался я недолго. Завидев большую группу входящих пассажиров, я быстренько перебрался в четвертое или пятое купе к пожилому. А потом вернулся на прежнее место и сел дожидаться абрека, или, как теперь можно было его называть по имени, Султан.

Он появился, когда поезд уже тронулся. Узнав, что я сменил место, занял мое, разлегся на матрасе и, глянув мне в глаза, спросил:

- Меня испугался?

Я стал его уверять, что совсем не так, но, кажется, это прозвучало фальшиво. И я сказал ему прямо, что начало знакомства было малоприятным. А потом позвал его к себе. Он отказался. Ну и что ж, что ночью будет грохотать и дуть. Ему привычно.

Он долго лежал молча, закинув руки за голову. В вагоне темнело. Лица его уже не было видно. Может быть, все это время он вновь переживал свою потерю. Мне было несколько неловко сидеть около него и молчать. Но и уйти просто так не получалось. Хотелось разговориться с ним. Я улавливал, несмотря на нашу стычку, а может, как раз благодаря ей, какой-то его интерес к себе.

Наконец он повернулся на бок, облокотился и протяжно выдохнул:

- Дааа. Пахал-пахал, а теперь какая-то сволочь мои денежки в ресторане спускает, - потом тряхнул головой: - Ты обиделся на меня?

- Тогда - да, обозлился, сейчас уже нет, - ответил я.

- Вот почему легко с русскими: зла они не таят! - оживился он. - Я отца своего не помню, забрали его, когда мне было два года. Но от матери знаю, что он любил говорить так: злость и гордость в одной колыбели лежали, да разные песни им пелись. Люди часто их путают. А гордость человеку дана не для того, чтобы других обидеть, а чтобы самого себя в обиду не дать. Вот мы с тобой чуть-чуть не подрались. А ты молодец оказался. От своего слова не отступил и в обиду себя не дал. Молодец.

И тут я припомнил одну чеченскую фразу, когда-то давно мной прочитанную. Мне было очень лестно, но и очень неудобно слышать эту похвалу. Я решил этой фразой прикрыться и одновременно сказать что-то хорошее ему, видно, тоже молодцу.

- Коунахчут коунах вутхкургваац, - произнес я.

- Что? - спросил он.

Я повторил. Он посмотрел на меня внимательно и попросил сказать еще раз. Пока я вновь произносил эти три слова, он напрягся, вслушиваясь, потом изумился, потом произнес эту фразу сам. И она у него прозвучала несколько не так, как у меня. Я, никогда не слышавший чеченской речи, естественно, сказал фразу неверно.

- Это ты откуда знаешь? - приподнявшись, сказал он.

- Читал рассказ про кавказскую войну, там была эта фраза.

- Молодец! - в третий раз назвал он меня этим словом. - Читал и запомнил! Молодец! О чем рассказ?

Рассказ был о том, как чеченцы взяли в плен раненого русского офицера. Когда они узнали, что это Багратион, то перенесли его через реку на русскую сторону, потому что он был прославлен как честный и справедливый воин. Когда чеченцы уходили, их кто-то спросил, почему они вернули Багратиона без выкупа. Вот и ответил позади всех идущий чеченец этой фразой, означающей: "Молодец молодца не продаст".

- Да, воевали мы с русскими. Русские самой сильной армией были, а мы против них двадцать пять лет держались. Вот в то время я хотел бы жить, - сказал Султан с какой-то горделивостью, похожей на давешнюю, когда он сообщил про оторванный палец.

Мне это не понравилось, и я попытался его осадить:

- Ну, если ты не глупый, догадываешься, почему война длилась двадцать пять лет.

- И все равно. Мы не сдавались - потому, - упрямо ответил он.

Уже сто с лишним лет назад стих гул тех событий, и давно, кажется, выяснена суть той войны, давно все расставлено по своим местам. Од ивносил аромат того времени и того события. Наверно, вот так негромко и ровно объяснял Галуб Лермонтову значение слова "Валерик" и, наверно, был он такой же невысокий и крепкий, как Султан. Слушая его, я понял, что высказанное только что желание жить в то время не было игрой, попыткой украситься в моих глазах.

Не дочитав до конца, Султан прервался и сказал:

- Лермонтова я считаю самым лучшим человеком. Так сказать, как сказал он, никто больше не сможет.

После короткого молчания я спросил его об оторванном пальце: как все это понять? - он тоже помолчал, видно, взвешивая, стоит ли говорить, потом нехотя, кривясь ртом, выдавил:

- Молодой был. За отца мстить хотелось. Тогда бы мне из армии живым не выйти.

- Дисциплине бы не подчинился?

- Не в дисциплине дело. В тюрьме тоже была дисциплина. Если бы война была, пошел бы. А в мирное время не захотел.

- Но ведь для войны ты нужен обученный! - возразил я.

- А ты видел, как на меня посмотрел этот старик, когда я про палец сказал? Он воевал, а я в мирное время - дезертир. Все так, как ты говоришь. Но можно быть обученным, а воевать все равно плохо, много примеров есть.

- Но если тебя необученного воевать отправить, то уж точно не будешь хорошим солдатом. Не успеешь. Тоже много примеров есть.

Султан снисходительно усмехнулся - мол, кому положено, тот всегда...

- Да не всегда, - возразил я. - Можно родиться воином, но солдатом надо стать.

- Разве не одно и то же? - с тою же усмешкой спросил Султан.

Конечно, не одно и то же. И я стал пояснять почему.

- Вот родится человек сильным, храбрым и умным. Воин? Можно назвать. Характер у него воина. Но воевать он не умеет. Значит, не солдат. А другой и слабоват, и глуповат, и насчет храбрости не очень, но военному ремеслу обучен. Солдат? Солдать. И когда армия состоит из таких, то она уже может считаться боеспособной и при добром командире даже выиграть бой.

- Верно. Пусть лучше лев командует стадом баранов, чем баран стадом львов.

- Ну, предположим, в русской армии времен кавказской войны львов среди генералов не много сыскалось бы, однако армия делала свое дело.

- И еще бы лучше делала, если бы командирами были достойные люди. Шамиль себе звание в бою заслужил. Хаджи-Мурат заслужил. Кибит-Магома заслужил, - тут он взмахом руки попросил меня не перебивать. Я хотел сказать, что и Шамиль, и Хаджи-Мурат, и Кибит-Магома, и другие военачальники той войны - все были людьми знатного происхождения, но послушался жеста и промолчал. Он продолжил:

- Командиром должен быть самый доблестный. Такого все уважать будут.

- И труся, и подлецы, и лентяи?

- Трусов и подлецов расстреливают, лентяев бьют плетью при народе, - мгновенно ответил Султан, может быть, даже словами Шамиля. - А когда такое знаешь, хочешь не хочешь - настоящим воином будешь.

- То есть обучишься?

-Да, обучишься. Но сначала сам себя воспитаешь. Пока ты не готов стать воином, ты им не станешь. Это тебе не в комсомол вступить. Да и потом, меня бы направили бы не военному делу обучаться, а куда-нибудь в стройбат. Бери больше, кидай дальше. Вся мудрость.

- Почему так уверен?

Он на этот мой вопрос только усмехнулся. И мне стало понятно, что действительно, куда же его еще могли направить. В археологической разведке по Казахстану после первого курса наткнулись мы однажды около русской деревеньки на странное кладбище. Рядом с обычными нашими крестами и жестяными пирамидками, линялыми и покосившимися, чуть на отшибе, очерченные круглой канавой ощетинились, словно ждали нападения, могильные камни с арабскими надписями. Кругом был песок, чахлый молочай и мотки пересохшей богородской травы. И вдруг эти камни, длинные, узкие, серо-рыжеватые.

- Чьи это? - спросили мы у местных жителей. Уж не натолкнулись ли мы на археологический памятник?

- У-у-у! - замахали руками нам в ответ. - Слава богу, убрались! Чеченцы выселенные жили. Вот лиха-то мы хлебнули.

- Как это чеченцы? - удивились мы исторической безграмотности ответа.

- После войны пригнали их сюда. Слава богу, теперь вернулись обратно. Уезжали, так даже покойников выкапывали, с собой увозили. Вот ведь народ какой! А это стоят камни, у кого родни не осталось.

"Что бы это за чеченцы могли быть?" - прикидывали мы в уме.

Потом один из преподавателей довольно опасливо, скороговоркой, сказал на лекции пару фраз о нарушениях законности, о перегибах в тридцатые и сороковые годы, упомянув в качестве примера и выселение некоторых народов из родных мест на чужбину.

- Но партия нашла в себе силы осудить эти нарушения и возвратиться к ленинским принципам, - с облегчением закончил преподаватель свой опасный экскурс.

И сейчас мне очень хотелось спросить у Султана об этом событии, но показалось неудобным будить в нем горечь воспоминаний. Посчитает нужным - расскажет сам.

Потому продолжил я разговор о более далеком.

- Ну хорошо, - сказал я. - Большинство были настоящие воины. Войну в горах знали во! А если бы эту армию перенести на равнину, как бы там сражался Шамиль?

- У Шамиля родина Кавказ. Он его защищал, - уклонился от ответа Султан.

- Ну а все-таки? - настаивал я.

Шамиля мог родить только Кавказ, - замкнулся Султан.

Я не ожидал от него такого отступления. Был, так сказать, встречный бой. И вдруг он оставил поле сражения и заперся в башне. Можно, конечно, подтянув орудия, раздолбить башню. Но это будет похоже на то, как вели войну наши генералы. Это подразумевало большие жертвы. Зато куда как славно. Такая тактика всегда приводила к одному: осажденный противник, отчаявшись, выскакивал из крепости, способный только на то, чтобы подороже продать жизнь. Шамиля так же, когда он еще не был имамом Шимилем, то есть главой всего движения самого и учителя его, тогдашнего имама Кази Мухаммеда, обложил в селении Гимры русский отряд. После боя, в котором сразу стало ясно, что осажденные обречены, в живых остался только Шамиль. И ему предстояло выбрать: сдаться или пасть в схватке. Шамиль пошел на второе, и, как говорят в таких случаях, свершилось чудо - он прорубился сквозь ряды солдат. Но давно замечено: чудо свершается с теми, кто его готовит.

Не стал я донимать Султана вопросами, для него обидными, а улыбнулся дружески, врорде как руку протянул, улыбнулся и сказал про Шамиля несколько добрых слов. Ведь и на самом деле я не посягал на его имя, а хотел толко убедить Султана, что вне Кавказа Шамиль не смог бы так себя проявить. И не потому, что ему не достало бы ума, нет, ум у него был светлей и выше, чем у трех государей враз. Но у Шамиля, всю жизнь проведшего в горах и приученного сражаться в горах, не хватило бы, по Крайней мере вначале, умения воевать в условиях равнины. А с этого, с обучения воинской премудрости, мы и начали свой разговор.

Сказа я Султану, что Шамиль очень известный государственный деятель и русские его очень уважали, как во время войны, так и после.

- Только числом нас взяли русские, - выстрелил с башни Султан.

"Э, так на протянутую для мира руку не отвечают, - подумал я. - Коли уж ему зазорно признать истину, то и мне простительно будет возобновление осады".

- Числом не числом, - сказал я, - а историками установлено, что за год войны на Кавказе русских погибло в среднем триста шестьдесят человек.

Атака моя оказалась удачною. Султан с явным недоверием посмотрел на меня, не шучу ли. Ведь не он один после смертей и разрушений последних войн невольно все сравнивает с ними. И все, что меньше: потери ли, разрушения, ужасы, подвиги - что бы ни было, но если меньше, то нас уже не впечатляет.

- А наших сколько? - спросил Султан.

- А русские не наши? - улыбнулся я. И неожиданно улыбнулся он.

- Не обижайся, - сказал. - Удивило меня это, - и смолк.

Молчали мы долго. Мирно, как-то совсем не так, как ночью и утром, скрипел и качался вагон. Будто успокоился и теперь катил в свое удовольствие. И пассажиры все попрятались, поутихли. И на остановках никто не входил и не выходил. Я как-то сник, мне вдруг расхотелось спорить. Прикрыть глаза, задремать, раствориться в дороге, в пустыне, в наступающей ночи и потом воскреснуть уже перед самою калиткой.

- Да-а, - всколыхнул мою дремоту голос Султана. - Дикими мы, что ли, стали. Для Лермонтова война была тепла и красна, для него кучи тел, а для нас... обычное дело. Называется, живем в мирное время. А оно опаснее военного. Интересно, сколько кавказских войн в год у нас только от пьянки и поножовщины получается? С той только разницей, что война в человеке наверх и плохое и хорошее выгоняет, а сейчас только одно плохое. Где ты сегодня видел, чтобы человек был просто хорошим, не для меня, тебя или каких-то других своих людей, а вообще, по-настоящему, для совсем незнакомого?

- Такая настала жизнь. Султан, - я вновь стал втягиваться в разговор. - Как за столом, когда немного переели. Ничего делать неохота. Распустили животы и сидим.

- Вот от того и доблесть исчезает, что негде ее проявить, - подхватил чеченец. - Все на милицию взвалили. А доблесть тоже тренировать надо. Сейчас даже брат за сестру не заступится. Вот я поухаживаю за твоей сестрой, пересплю с ней и брошу ее. А потом с тобой где-нибудь встречусь, протяну тебе руку и скажу: выпить хочешь? - и ты мне руку пожмешь, и выпьешь со мной и спросишь за выпивкой: ну как там у вас с сеструхой? - хотя прекрасно будешь знать, что никак, что спал я только с ней и больше ничего.

Это уже нападение с тыла или, как бы сказали военные люди старых времен, со стороны циркумвалационной линии. Пока я был занят стенами крепости, он вышел наружу и напал с неожиданной стороны. Выпад был сделан точно, причем сам Султан остался вне досягаемости моих выстрелов. Ведь сказанное им относилось в большей степени к нам, русским, чем к ним, кавказцам. У них такой случай, думается, не прошел бы, тогда как у нас этакое действительно едва ли не входит в обычай. Прикрываемся своею культурностью, хотя, если честно, нам просто на все такое и другое прочее начихать. Нам неохота шевелиться. Доблесть, считаем мы, у нас есть, никуда она не делась. Будут чрезвычайные условия - проявим. Убаюкала нас полноводная река славословий про наш широкий и бескорыстный народный характер, про нашу великую культуру и великую способность давать отпор любому врагу. Прикрылись мы этой способностью наших отцов и этой великой культурой наших предков, укутались ею, пригрелись в ней и дышим ровно, кемарим. И сестра нам не сестра, и честь ее не наша честь. Сама-де разберется, эмансипированная. А если кто-то поступит из нас по-другому, при встрече с этаким человеком, которого описал Султан, не только не подам ему руки, а еще и охайдачу его чем ни попадя, - тут же дадут ему характеристику, покручивая указательным пальцем у виска.

Нечем мне было ответить Султану на его выпад. Разве только упомянуть, что разговор наш о чести сестры и фамилии едва ли не мысль в мысль - всего лишь с некоторыми поправками на эпоху - продолжает толстовскую "Крейцерову сонату". Так от этого еще тошнее станет, вон, мол, уже когда жило-поживало это русское бесчестье. Или уж чисто по-русски рвануть рубаху и выйти под пули: на, смотри, как русские умеют! Да ведь в вагоне сидим, не в поле сражаемся. Ответ надо искать, ответ" хотя бы объяснение, почему я выпить соглашусь и руку пожму тому человеку, который бесчестно поступил с моей сестрой.

- Ты, может быть, думаешь, что только у русских такое? - спросил Султан. - Так и у нас тоже такое есть. Если так поступит с сестрой какой-нибудь большой человек и мне выгодно с ним дружбу водить, тоже руку пожму и выпью с ним. Вот я тебе расскажу одну вещь. Мне моя мать рассказывала, и человека того я видел. Живет лучше нас с тобой. В сорок втором, знаешь сам, немцы на Кавказ пришли. И аул наш у них оказался. Мы жили в Дигории, на западе Осетии это. Как-то в декабре, снег у нас уже лежал, к нам рано утром пришли наши разведчики. У них был раненый. И они, видно, до утра не успели к нашим вернуться. Зашли они к нам и стали просить спрятать раненого. Мы, говорят, в лес уйдем, а раненого с нами нельзя, умрет он, ему уход нужен. Лес у нас был наверху, а между ним и аулом гора была лысая, как вот эта стенка гладкая. За разведчиками уже погоня шла. Только успели они воды напиться, и немцы появились. Наши подхватили раненого и бежать. Деваться им было совсем некуда, только по голой горе в лес. Они и побежали туда. Далеко не ушли. Дрались они еще ножами на горе, но связали их всех. А самое главное сейчас скажу: немцев за разведчиками один аульский вел. Разведчиков, говорят, в плену не держали. Так что понятно, куда их дели. А этот, из аула, когда немцев погнали, с ними ушел, да где-то на стороне попался. Доказать, видно, за ним много не смогли, дали ему срок, отсидел он и к старости приехал на родину. Живет, пенсию получает, дом как дворец съездов. Все хорошо у человека. И от немцев не пострадал и от наших. Выходит, подлецу лучше живется. Честные - где они? Отец у меня пропал. Он чабаном был. Отары они в Дагестан угоняли. По пути их немцы захватили, стали уговаривать в какой-то их полк или легион вступить. Отец сбежал, чабан, горы знает. Убежал. А потом наши пришли, забрали. А этот живет и внуков ласкает. Раньше бы такого человека сам народ судил. И уж наказание было бы иное. А нынче все на милицию и на суд надеемся. На закон. А это закон?

Я молчал. Не то, чтобы он добил меня этим фактом, нет, не добил. Но тяжело мне стало, потому что видел и я эту несоразмерность между тем, как живут люди честные и стыдливые и как те, для которых совесть и стыд - только предмет тайных, а иногда и явных насмешек. Так, вероятно, было всегда. Но наше время -это только наше время, оно больше ничье.

Султан явно ждал от меня ответа. Но мне не хотелось говорить, лишь бы только говорить. Все мы заболтались. Что бы ни случилось, что бы ни предстояло, мы спорим, обсуждаем, а дела не делаем. Может, так было всегда, но опять же, живем мы в свое время и видим только свое время. Хотелось если уж сказать, то такое, после чего можно было только встать, пожать друг другу руки и этот, именно этот разговор закончить. Но такого на ум не приходило. И Султан решил, что отвечать мне нечем.

- Почему подлец жить остается, даже если известно, что он подлец? - повторил он вопрос. - Тот человек из нашего аула, я забыл сказать, в Красной Армии сержантом был. Он присяге изменил. Родине изменил. А живет. Выходит, можно это делать. Останешься присяге верен - погибнешь. Преступишь ее - жить будешь. Почему это? Получается, добро умирает для того, чтобы зло жить оставалось?

- Так ведь, Султан, если добро будет рассуждать... - я развел руками, - какое же это добро?

- Добро-то не рассуждало, - сказал на это Султан. - Добро сражалось. Но не рассуждать об этом сейчас, не помнить этого сейчас - только злу потворствовать. Потому они и живут, подлецы, что мы их не судим. Государство их сколько-то наказало, а мы и не подумали. Живем рядом с ними, улыбаемся. А надо бы, как раньше, чтобы никто ему воды глотнуть не дал, вдохнуть воздуха нашего не дал. Предки наши ни на кого не надеялись. Сами решали, как поступить.

Я хмыкнул на это и спросил, как это сами. Я, например, дурак, но злой и сильный. Мне взбрело, что ты подлец, хотя ты хороший человек. А я решил, что ты плохой и собрался тебя наказать.

Султан пристально посмотрел на меня.

- У кого нет ума, а есть сила, - сказал он ровным голосом, - для того был обычай. Глупость не зло, но зло ею пользуется. Вот обычай и держал глупость в повиновении. Обычай был для всех, но особенно для глупых и злых. Его придумывает и устанавливает мудрость, чтобы обуздать злость и глупость. Вот посмотри, - Султан вскочил с постели. - Сейчас все подряд матерятся. Слова без матерка не скажут. Кто это придумал? Клянусь, что не добрый человек. А для чего? Для оскорбления. А по обычаю за оскорбление полагалась месть. Вот, уже обычай учит глупого - не матерись, не оскорбляй. Исчез обычай - и глупость уже нечем обуздать. Настолько все привыкли к мату, что дураком тебя посчитают, если обидишься. А обокрали меня? Разве в прежнее время взяли бы у спящего деньги?

- В то время. Султан, ты бы не лежал пьяный в канаве.

- В канаве мог лежать другой.

- Во времена кавказской войны так уронить себя мог только плохой человек, - уточнил я. - Насколько я понял, ты бы себе тогда подобного не позволил. Почему же сейчас распустился?

- Оттого и распустился, - резко ответил он. - Напьешься, так хоть пакости этой не видишь. Что изменится, если я стану трезвенником? Что, подлый перестанет делать свое дело, вор - свое, трус - свое? Да они все вместе надо мной посмеются: ва, глядите, праведник!

В первый миг меня признание удивило, а потом мне подумалось, не все ли мы так живем: в душе гордые и честные, а в поступках обиженные. Мол, кто-то чего-то нам недодал, не оградил нас от чего-то, ну, так за это вот вам, пить будем и с чистой совестью на все закрывать глаза.

- Так-то, друг мой. Такое время переживаем. Как на войне. Только не люди гибнут, а души. Сильный -уцелеешь. Слабый - погубишь ее. Бакъ дац?

Я вопросительно поглядел на него. Он улыбнулся.

- По-чеченски спрашиваю: правильно? Раз ты грузинский язык выучил, теперь чеченский изучай. Другом нам будешь. Хочешь, адрес дам, заедешь, добрым людям держаться надо друг друга.

Листок с адресом я положил в бумажник. Мы еще помолчали.

За окном побежал огнями какой-то полустанок. Я прижался к стеклу, чтобы прочитать название, но до вокзала мы не доехали. С минуту стояли, потом поезд сильно и со скрежетом дернулся и опять остановился. Опять содрогнулся и опять затормозил. Султан раздраженно махнул рукой. Поезд медленно тронулся. Я встал, Разговор наш вроде бы закончился. Пора подремать. Может быть, в глубине вагона, подальше от дверей будет покойней. Я пригласил Султана к себе еще раз. Он снова отказался. Я попрощался и ушел.

У себя в купе я сразу же залег в постель, но уснуть не мог и долго крутился. Так прошло с час времени. Мою маету услышал пожилой спутник, тоже безнадежно ворочающийся.

- И делать нечего, и сон не идет, - сказал он, усевшись.

- Да, - согласился я и в надежде развеяться спросил, где пожилой воевал.

- Тут, - кивнул он, Орджоникидзе - а там Грозный, и Махачкала туда же бы. Вышел бы он на Каспий. Вот нас и гнали на фронт по этой дороге. Еду сейчас смотрю. Чужое, конечно, ничего вспомнить не могу. К дочери ездил в Ташкент. За офицером замужем. Теперь в Ташкенте живет, а до того полсвета объездил. На внуков посмотрел. Работа подходит, весна, сад, домой надо, - пожилой помолчал. - Вот дезертир у нас на этой дороге и случился. Тоже не вспомню, где и на какие сутки пути. Днем было. Возили тогда солдат в теплушках. На двух осях деревянный сарай с дверью посредине. Днем едем, октябрь, еще тепло, все настежь. Один и сиганул на ходу. Стали проезжать какой-то разъезд, и что-то его потянуло. Помню, оглянулся вот так, может, на командира, и выпрыгнул. А поезд шел, только свист стоял. Дверь отодвинута была, и проем доской перегорожен, как бы перила получались. Он под доску нагнулся и из вагона - шасть. Гляжу - летит. А навстречу ему стрелка. Прямо не верится. Ни на сантиметр в сторону, именно на нее, как птица, летит. Так животом и наделся. Кое-как сообразили, кинулись к командиру, тормошить его давай, человек-де выпал, поезд остановить надо. Какое. Прошпарили мимо - не до него. Потом уж на какой-то станции начальство пришло, расспросили, записали, сидор его забрали. И все. Дальше в путь. Первый погибший. Запомнился.

- Тут у него другое, - сказал я про Султана.

- Другое или третье, а только все равно дезертир, - не согласился пожилой спутник. - Разболтанность. В армии служить не захотел. И чего добился? Жизнь себе испортил.

- Да, четыре года в тюрьме - хорошего мало, - поддакнул я.

- Я тоже схлопотал срок по молодости, - вдруг признался пожилой спутник. - Тоже как бы дезертиром числился.

Я невольно скосил глаза на его пиджак, висевший на крючке и тускло отсвечивающий наградными планками.

- Вы дезертир? - весело и недоверчиво спросил я.

- Нет, конечно, и никогда им не был, - усмехнулся он. - Но случилось, припаяли мне это дело в начале войны. Я вот не люблю ни книжки про войну, ни фильмы про нее. Некоторые удивляются, слабонервные-де мы, фронтовики. Кто как - не знаю. Я не люблю только потому, что дурость одну показывают. Ну, вот возьми танк. На тебя идет танк. Вас, положим, взвод. У вас гранаты и винтовки. Что делать будете? Он ведь, танкист немецкий, не дурак из кино, чтобы прямиком на бросок гранаты подъехать, кого-то из второстепенных героев пострелять, а главного оставить в живых, чтобы он его гранатой достал - а то кино не интересное. Он ведь, сволочь, пока до тебя дойдет, он от взвода-то кишки по деревьям развесит и не спросит, кто тут главный герой, а кто нет, а в кино как? Хвать там какой-нибудь Ваня две гранаты и двумя гранатами два танка остановил. Есть, конечно, фронтовики, смотрят такое с удовольствием. Пусть, мол, про нас думают, будто мы немца одной левой били. А то еще сами начинают верить в киношные байки. Человеку - что, ему только подольсти.

А в дезертиры я вот как попал. Шестнадцать лет мне было. Отец со старшим братом - на фронте, оба, к слову сказать, там и до сих пор. Бросил я учебу и пошел работать. Соображения - никакого. Спрашивают: "В смолярку пойдешь, для фронта лыжи смолить?" Об чем разговор, думаю. Все как-то к фронту ближе. А там, в смолярке этой, ад кромешный. Лыжи надо кипящей смолой пропитывать. Чад, угар, мокрота, двери настежь, сквозняки. Не знаю, как не загнулся. Но покашливать начал. Отцов дружок, рам электрик, бронь на фабрике, айда меня сманивать. Брось-де, ты чего, туберкулез наживешь, давай я тебя учеником слесаря устрою. Ну и только я стал хватку приобретать - повестка в суд.

А суд тут же, у нас в конторе. И ходить никуда не надо. Скопилось дел - приехали, разобрали, отвесили кому чего, и дальше.

Спрашивают: "Почему оставил работу?" Говорю: "Не оставил, я работаю там-то и там-то". Они опять: "Почему самовольно оставил работу?" Я им объяснять, а они - свое: "На прежнее место работы не вернешься?" "Нет", - говорю. "Выйди на минутку!"

Вышел, Зазывают - приговор: четыре месяца. Тут же арестовали и увели. И ничего, что шестнадцать лет, Дезертир. Все четыре месяца работал в карьере вроде каторжного. Но на свежем воздухе. А осенью призвали.

Странная поездка получилась у меня. Обычно за всю дорогу, кроме "здравствуйте" и "счастливого пути", ничего от людей не услышишь да и сам скажешь им не более. И никакого закона, по которому якобы случайные спутники обязаны выложить друг другу про себя всю подноготную, обычно не проявлялось. А пожилой спутник мой говорил дальше:

- Вот такие мы были дезертиры, - и по тону его было понятно, что под словом "мы" он не разумел вместе с собою и того, выпрыгнувшего с поезда, а просто прятался за это слово, иначе фраза бы получилась с гонором, какой довелось нам терпеть днем от Султана. - Вот такие. А уж этого бы, - он кивнул в сторону, обозначив так Султана, - этого бы тут же в расход.

- У него совсем другая причина, - еще раз вступился я за Султана.

- Какая? Вон та? - рассердился пожилой спутник и указал рукой в направлении довольно громких и многочисленных голосов из купе, где остался Султан.

Я их до сего момента не замечал. А сейчас прислушался. Голоса неслись резко, позванивали стаканы и бутылки.

- Пьянка - его причина? - уточнил свой вопрос пожилой. - Привыкли все за причины прятаться. Всех надо понять, всех надо выслушать, у каждого своя, как это, индивидуальность. Много ее шибко, индивидуальности-то, а порядка нету. Он сейчас служить не желает, а в войну и вовсе не захочет. Кто тебе правду про себя скажет? Начни расспрашивать - такого наплетут, ты же виноватым во всем и окажешься. И потому что на фронт пошел, и потому что не пошел - во всем будешь виноват, а он будет чист. Душа у него потому как нежная да чистая. А у тебя душа сыромятная, разит от нее духом тяжелым - тебе только туда и дорога, в мясорубку эту. Правильно было, что не разбирались тогда, и сейчас надо меньше миндальничать. Есть закон. Нарушил - отвечай. Не голодное время, не разруха, не мор, что от горя безысходного на преступление идет человек. С жиру! Заплыла душа-то жирком, нежненьким таким!

- А вы места помните, где воевали? - попытался я перебить его.

Я теперь не мог не прислушиваться к тому, что делается в купе Султана. Было непонятно, как и когда успел обрасти он компанией и где добыли выпить. Внутри у меня зарождалось какое-то протестующее чувство. Оказывается, я ждал, что после нашего разговора случится что-то значительное. "Но я же не переменился, - пытался я возражать себе, - почему должен перемениться Султан?" Однако довод не успокаивал и росла обида.

- Кто же их забудет, - между тем отвечал на мой вопрос пожилой спутник. - И захочешь забыть, так не выйдет, - и тут же продолжил свое: - Вот пишут сейчас, нельзя-де вводить жестокие законы, история-де доказывает, не срабатывают они. Да мы еще их не вводили, а уже боимся. Что исторические примеры? Время изменилось. Раньше человек от нужды шел на преступление. Ты ему расстрел за кусок хлеба - а он все равно за ним тянется. А сейчас все сыты, одеты. Все грамотные. С грамотного да благополучного - тройной спрос. А у нас чуть ли не наоборот. Работяга доску спер - тюрьма. Начальник на десять тысяч наворовал - в худшем случае партвзыскание, а то и так сойдет. А ведь ему, начальнику-то, за одну бы копейку положить. Он ведь мало того, что ворует, он власть советскую подрывает, так как ею поставлен и ее именем действует. А нам: ужесточение не поможет! Ну так давайте вообще наказание отменим, будем, как попы, проповедовать: ох, не укради, ах, не убей! Ишь ты, как этому абреку: десять лет за тебя сидеть неохота. Выходит, сбавь срок и убил бы. Вот и вся цена человеку. А то что у него мать, дети, для кого-то он единственная опора - это харчка не стоит? А ты за него вступаться!

- И все-таки у него другое, - стоял я на своем. -Помните, наверно, их выселяли с родины?

Пожилой спутник глянул на меня, будто видел впервые, потом перевел свой взгляд как бы в себя, что-то высматривая там, и вдруг спросил:

- Я что ли их выселял?

- Я и не говорю, - удивился я вопросу.

- Чеченцев я не выселял, а вот крымцев пришлось, - продолжая смотреть в себя, сказал пожилой.

- Что? - не поверил я.

- Было дело. После ранения работал я в органах энкаведе, подметайлом и работал, ну, направили в командировку в Крым, вроде на солнышке погреться. Погрелись. Тогда что - в Карпатах бандеровцы, в Прибалтике зеленые братья, в Чечне Хучбаров с бандой, в Крыму татарские националисты. Сказали нам: они наших партизан жгли и расстреливали, пленных. Мы все фронтовики. Нам про эти расстрелы пленных - как серпом по одному месту. Ну и...

- А как? - спросил я растерянно.

- Так. Ночью окружаем деревню - и вон из всех домов. Машины крытые с нами. Кого и пехом в колонны сгоним и вперед.

- А они?

- Что они... Рев да крик кругом. Иногда из автомата через дверь.

- Где же они сейчас? Пожилой усмехнулся:

- Может, сгинули. А может, живут где. Не особо слышно у нас про такие дела. Сам посуди: война, полстраны отдано. Это сейчас сказать легко. А тогда как пережить было? Мы натянулись, хребет трещит, брюхо тощее вот-вот лопнет. А они по этому брюху - чирк.

- Ну не все же...

- Тут со своими-то не чикались, - зло выдохнул пожилой. - Перед атакой сидишь, вас, гавриков, во взводе тридцать. А через сто шагов атаки, может, ты один всего живой валяешься. Своих, как снопы на молотилку кидали, а уж кто замарался... - он вдруг скривился, замер и нерешительно, будто боясь в себе сломать что-то ломкое, полез в карман. - Ох, схватило, -не выдыхая, а лишь одними губами сказал он, -удержаться ведь хотел, не вспоминать.

- Сердце? - привстал я.

- Оно, - ответил он и боком, неестественно медленно и неловко, будто подстреленный, стал валиться в постель. - Оно самое. Нельзя ведь мне.

- Я виноват... - вырвалось у меня.

- Чего уж... Достань-ка, - он показал глазами на свой пиджак.

Я понял, что он просит лекарство, и полез по карманам. В нагрудном нашел упаковку маленьких, как бисеринки, таблеток. Он проглотил лекарство и остался лежать в той же неловкой позе.

Окно, почти не отсвечивающее, будто задернулось черным крепом, Как при покойнике. Хилый, на последнем издыхании, свет лампочки едва дотягивался до нижней полки, до лица пожилого спутника, оставляя на нем густые тени. Их усиливало белое нечеткое пятно простыней. Оттого лицо западало и терялось.

Я сидел напротив и думал, что будет, если пожилой спутник сейчас умрет. И прежде жгучей жалости и боли, какую положено испытывать в минуту смерти человека, я, к стыду своему, ощутил досаду на хлопоты, которые предстанут, случись немыслимое. Одновременно с этим в смерть его не верилось. Нет, не случится, не может этого случиться сейчас. Это не нужно, от этого будет много неприятностей. Я старался гнать весь этот сумбур и попробовал представить себе пожилого спутника молодым солдатом. Но связь между ним теперешним, пожилым и немощным, и тем, исполненным сил, никак не налаживалась. Отдельно был тот и отдельно этот. Тот - в своем времени, ушедшем, Мною не прожитом и потому словно придуманном, а этот - в нашем времени, вместе со мною. Получалось, что того времени как бы не было, а есть только сегодняшний день, в котором я всегда молодой, а он всегда старик.

В купе у Султана уже матерились. Кто-то особенно громко доказывал свою правду:

- Она -...! А ребенка ей! И с меня алименты - ей! Я по семьсот зарабатываю. Сосчитай, сколько ей перепадает! На хрена ей работать! Она не дура.

Султан что-то ответил, а тот опять вскричал:

- Сам? Женись на русской, посмотрю, как сам распустишь!

Я скис.

Утром подъезжали к Красноводску. Черный креп выцвел, посерел и местами прохудился. Небо по самому краешку светлело, и все опять походило на вчерашнюю декорацию, только к другому акту, так как песков и верблюдов сегодня не было, а были причудливые, похожие на обломки зубов, черные с лиловой патиной горы.

Замелькали огни пригорода. В вагоне стали собираться. Я спросил пожилого про его самочувствие. Он махнул рукой. Хотел, кажется, показать, что все нормально, но получилось - безнадежно.

К вокзалу подъехали, когда было уже совсем светло. Все, толкаясь и сцепляясь чемоданами, повалили на перрон. Мы переждали поток и пошли последними. Я взял у пожилого багаж. Проходя мимо купе, где ехал Султан, я невольно скосил туда глаза. Оно было пустым. На столе, нарушая все законы композиции, красовался натюрморт из остатков ночной трапезы.

Выйдя из вагона, я увидел далеко впереди неторопливо и как-то отрешенно тащившегося со своим портфелем Султана. Снова вспомнились его потерянные деньги. Около автобуса Султан подождал нас, улыбнулся, но не заговорил. До порта ехали молча.

А там пришлось ждать запаздывающий на Баку паром до полудня. Моросил дождь, было пустынно. Пассажиры по-птичьи сгрудились и присмирели. Я усадил своего пожилого в кресло, ушел на берег и долго смотрел на воду, меланхолично прокручивая в голове одни и те же строчки из Шота Нишнианидзе про дождь, мокрый хворост на спине крестьянина, про пустынный сад и ноябрь. Вспомнилось детство, когда мы жили в деревне, и в такие ненастные дни я любил сидеть на подоконнике и наблюдать улицу, сад, горы, срезанные тучами, как все мокло, тяжелело и темнело. Захотелось так же, как в детстве, закутаться в овчину и, пригревшись, выглядывать на мокрую траву, забор, яблоки на ветках, крепкие и умытые.

Я иззяб под дождем, но бродил по берегу, изредка поднимая какую-нибудь симпатичную раковину. Были они все мелкие и невзрачные. И чем отличались глянувшие на меня от остальных, сказать было трудно. Несколько штук я бросил в карман плаща. Не для памяти об унылом и пустынном месте - просто мне показалось, что, подержав ракушки в руке и согрев своим теплом, нельзя их выбрасывать, вроде как обманывать.

Потом пришел паром. Загрузились вагоны, объявили посадку и нам. Я пришел в вокзал, почти опустевший. Около пожилого спутника стоял Султан и нетерпеливо ждал меня. Я поспешил к ним, догадываясь, что пожилому опять плохо.

- Беги к врачу! - крикнул Султан.

И я, не дойдя до них, бросился искать медпункт. Он был закрыт. Я заметался, побежал звонить в "Скорую". Не получилось и тут. Султан сверкнул глазами, оставил меня около пожилого и кинулся сам из вокзала вон.

Пожилой, совершенно бесцветный, с попрозрачневшим лицом, полулежал в кресле. Он судорожно шевелил губами, хватая воздух. Чемоданчик и два портфеля - мой и Султана - сиротливо стояли на полу. Никого в зале уже не было.

"Отстанем, - резанула мысль. - Сутки еще мотаться здесь".

Вбежал запаленный - давало знать похмелье -Султан.

- Калымщика нашел за Червонец! - сказал он и бережно подхватил пожилого. - Вставайте потихоньку, можете встать? - и мне: - Бери его за ноги, а я под мышки подхвачу. Извини, отец, сейчас будет хорошо.

Мы отнесли пожилого к калымщицкой "Волге", усадили его на сиденье. Я сбегал за чемоданчиком.

- А портфель? - рассердился Султан. - Мой портфель?

По вокзалу объявили отправление парома.

- Э, ладно, сам возьму, - выскочил из машины Султан. - Беги, успеешь, беги!

- А ты?

- Къонахчут къонах вутхкургваац, говоришь? Да беги же, дурак! Заезжай в гости, адрес знаешь! Беги, чтоб тебе!

Трап уже был убран, и из-за того, что его пришлось опускать снова, меня обругали. Я отчего-то стерпел, даже не пояснил причину своей задержки. Что-то меня сверлило, нудно и пронизывающе что-то ввинчивалось в меня, а я никак не мог ухватить - что. Я отыскал свою каюту, поставил на полку портфель, посидел, ощущая непонятную пустоту то ли в себе, то ли на пароме, и, чтобы успокоиться, выбрался на палубу.

Уже вышли из гавани. Море штормило. Волны невдалеке от парома сливались с небом. Они кипели и бесновались за бортом так, что казалось, будто им тесно. Мне захотелось посмотреть Султанов адрес. Я полез в бумажник, и сильный порыв ветра выхватил у меня листок. Я усмехнулся. Не плакать же было.

В Баку я задержусь на сутки и буду ждать следующего парома. Он придет без Султана.

За девять последующих лет я дважды приеду в Орджоникидзе. Красивый город, на самом виду гор. Несмотря на всякие моды и невзгоды, оба раза буду в нем чувствовать что-то от времен кавказской войны. Может быть, причиною тому будут названия улиц, сохраненные с той поры, может быть, навеют настроение совершенно лермонтовские Казбек и Столовая гора, снисходительно поглядывающие на город. Порой мне будет казаться, что вот-вот вывернет из-за угла "кавказец", то есть служилый офицер, унтер или солдат, в мундире, косматой папахе и с трубочкой-носогрейкой. Или барабаны и труба дадут сигнал подъема, или втянется в улицу медленный и запыленный обоз.

Но это все будет после.

Пока же я, кутаясь в плащ, стою на палубе и смотрю за борт. Кипящим волнам так тесно, что, кажется, упади в них - и они, сами того не желая, будут держать тебя на поверхности.

 

Вверх

Copyright © 1999 Ural Galaxy